No module Published on Offcanvas position

Побег в клетку

(0 Votes)

Я продолжался. Я продолжался, как продолжается дорога - возникая из ничего и исчезая за горизонтом; как продолжается волна, поднимающаяся из серой массы океана и распластывающаяся по песку, чтобы слиться вновь с этой массой и возродиться новой волной. И я был этой массой - мельчайшей частью ее, но, все же, всей ею, ибо не может быть целого без части и большого без малого… Я знаю, я чувствую: этот мир не может существовать без меня. Но и я - что бы я без него делал?!..

А еще я оставлял следы. Этих следов не сотрет само Время, хотя они и кажутся недолговечнее дуновения ветра. Каждый человек оставляет следы - даже если он не родил ребенка, не написал за всю жизнь ни одной строчки - он оставляет следы. Ничто не может пройти бесследно, ибо из этих следов состоит мир и - каждый из нас. Мои следы оставались в глазах людей, с которыми я общался - да и просто случайных прохожих; на стволах деревьев, к которым прикасалась моя рука; в воде, на которую я смотрел и в разожженном мною когда-то давно огне. Умирая, я не обращусь в пепел - я растворюсь в оставленных мною следах, недолговечных, как дуновение ветра, и, все же, более вечных, чем само Время. Пространство умрет, но я буду продолжаться…

Корни трав… Корни деревьев… Они сплетаются в земле словно пальцы и неотделимы от нее. Я впивался в землю корнями-пальцами, растворялся в ее непроглядной черноте тончайшими капиллярами, пьющими ее соки… Я пил талую воду. Я был талой водой, и вместе с нею растворялся в пальцах-конях, в гибких весенних веточках, взрывался клейкими почками и взмывал в небо, чтобы стать облаком… Все это было мной, во мне… вокруг меня?..

Где-то далеко - уж не знаю, где - в каком-то уголке моего сознания была боль. Живая, рожденная страхом, боль… Мир переполнен болью. И радостью. И они - боль и радость - неразрывно связаны друг с другом. Таково условие моего существования. И я сделал это условием существования мира…


-         Чай вскипел. Будешь? - по моему лицу едва ощутимо скользнули пальцы - нежно, легко, как мягкие пушистые снежинки, как солнечный блик - не успеешь почувствовать, как и нет уже ничего - осталось лишь странное тепло, облачко тумана…

-         Буду. - я открыл глаза. Тяжело, словно древние крепостные ворота. Казалось, веки приклеились к испугавшимся вероятности света зрачкам, срослись, а сами глаза стали свинцовыми - тяжелыми и неповоротливыми. Сквозь сдавившую виски боль я оглядел комнату, залитую то ли темнотой, то ли тишиной - я никак не мог понять, чем. Надо мной склонилась Гесс. Я почти не видел ее в этой темно-вязкой тишине - чувствовал лишь легкий запах ее волос, да легкое прикосновение пальцев на щеке.

-         Пойдем, - тихо прошептала она, наклоняясь еще ниже и убирая руку с моего лица. Совсем близко я увидел ее глаза - матово блестящие, они казались нестерпимо яркими на фоне неосвещенного лица.

-         Угу, - буркнул я. На большее я был не способен: язык, казалось, превратился в кусок пемзы и при каждом движении царапал небо.

Я осторожно - так, чтобы не разбудить чуть притихшую боль - поднялся,

и мы пошли на кухню.

За столом сидел ангел. Он грустно разглядывал пустую пачку из-под "Мальборо", изо рта у него торчала дымящаяся беломорина. Ангел был здорово пьян. Физиономия у него была отнюдь не из приятных: красные опухшие глаза, поросшие темной щетиной дряблые щеки, давно не мытые светлые волосы, из которых во все стороны торчала солома… На нем была непонятная хламида - когда-то, видимо, белая, но теперь покрытая разноцветными пятнами застольного и канализационного происхождения. Он сидел развалясь, обвив перепончатыми крыльями спинку стула и вытянув до середины кухни свои кривые волосатые ноги с заскорузлыми пятками и потрескавшимися ногтями.

Ангел поднял на нас свои мутно-зеленые глаза и пробормотал:

-         У вас чего, выпить есть?

-         Нету. Вали отсюда, - отозвался я.

Ангел тяжело поднялся, расправил крылья и попытался вылететь в

форточку. Но форточка оказалась явно мала для него, и он, что-то невнятно бормоча и поминутно пожимая плечам вышел через черный ход.

Я, вообще-то, был несколько удивлен: этот алкоголик явно не вязался с моими представлениями о том, какими должны быть ангелы.

Гесс, тем временем, спокойно разливала чай - она, похоже, уже привыкла

к подобным вещам. Она не понимала их сути - так а кто ее понимает? Я уже говорил - просто, так мы живем. Ни больше, ни меньше. И этим сказано все. Потолок, вот, рухнул. Прямо в стакан с чаем. Так оно всегда и бывает: только соберешься спокойно попить чайку, как туда обязательно грохнется какая-нибудь пакость, вроде потолка. Ну да ладно, главное - чтобы там не было сахара. Тогда еще ничего.

Потом мы долго сидели и пили чай. Это чертовски приятно - сидеть и

пить чай. Правда, чертовски неприятно, когда этот чай потом плескается и булькает в вашем пустом желудке, но это не главное. Есть все равно было нечего. Поэтому, чтобы чаю было не очень одиноко, мы закусили его сигаретным дымом. Представляю, какая погодка установилась после этого в наших животах: шторм и туман. Брр, мерзость!

Я выбросил окурок в форточку, посмотрел ему вслед и предложил:

-         Пошли гулять под дождем.

-         Под дождем? - удивилась Гесс. - Но ведь никакого дождя нет.

-         Это не важно, - ответил я. - Мы пойдем гулять, и будем представлять, что идет дождь. Проливной. И лужи кругом. И все идут под зонтами, а мы - под дождем.

-         Но ведь уже три часа ночи. На улице никого нет.

-         Откуда ты это взяла? - удивился я. - Там полным-полно народу. Пошли, сама увидишь.

Улицы были залиты светом полной луны - таким плотным, что мы почти

захлебывались в нем. Тонкие струйки лунного света стекали по нашим плечам, дрожащими капельками застаивались в уголках глаз, стекали в черные дыры теней… А вокруг кружились в безумном хороводе лица - лица тех, кто давно уже умер, но продолжает жить в оставленных им следах.

Все тот же пьяный ангел сидел на дереве, похожий на огромную летучую мышь. Он сидел ссутулившись, вцепившись руками в ветку и все бормотал что-то о талонах на нектар.

То тут, то там попадались собаки - бродячие, с вечно голодным взглядом и домашние, со взглядом вечно побитым.

Львы в обрывках сетей, слоны, изрешеченные пулями…: в эту ночь на улицы города вылилась вся боль этого мира. И вся его радость. Безумная, призрачная радость, которая стекала по нашим плечам каплями лунного света…

Боль снова вцепилась в виски. Словно почувствовав это, Гесс вздрогнула и быстро включила свет. Боль испуганно метнулась прочь, за темное окно. Но вместе с ней пропала и радость. Мне вдруг стало грустно.

-         Не надо… Выключи, - сказал я. - Они уже не вернутся.

Гесс погасила свет и села рядом со мной. Совсем близко. Я почувствовал на своей груди ее руки и ее лицо, мокрое от слез.

-         Ну зачем, скажи, зачем тебе это все? Я не понимаю! Что тебе это дает?! - Гесс почти кричала.

-         Ты потом все поймешь, - ответил я. - Видишь ли, все это - я. Это не мои следы, но это - я. Это не может обойтись без меня. Но без этого меня просто не будет. Я тебе постепенно все объясню…

Некоторое время мы молчали, глядя на отчаянные попытки луны прорваться в комнату сквозь распятие окна. Я уже начал растворяться в распластавшихся на полу неровных пятнах изжелта-зеленого света, но в этот момент Гесс заговорила:

-         Куда ты? Постой, не уходи… Так странно - ты, вот пришел, вписался на две недели, поселился где-то там, внутри меня, а потом ушел - и, в то же время, остался. И с тех пор так все уходишь и уходишь. А с другой стороны, ты все время здесь…

-         Это иллюзия, - отозвался я.

-         Что иллюзия? - удивилась Гесс.

-         Все. То, что я ухожу, и то, что  я здесь. Я всегда и везде… И ты - иллюзия. Ты - это твои следы во мне. Тебя не будет, а следы останутся… Это - завершенность моей бесконечности.

-         Я так не хочу, - почти прошептала Гесс. Мне стало ее жалко. Она была похожа на обиженного ребенка. А хуже всего было то, что она вдруг все поняла… Или почти все, что, пожалуй, еще хуже.

Я обнял ее и мы покатились куда-то. Это было похоже на танец: бешеный четырехмерный танец, в котором листья сливаются с каплями дождя и падают, падают в бездонные колодцы яростно трепеща в тщетной попытке вернуться куда-то к началу, которого они не могут себе представить, а на самом деле, все быстрее приближаясь к какому-то неопределенному концу, неотвратимо всплывающему им навстречу из бездны… А на самом деле, это был просто страх. Неопределенный, звенящей струной пустоты натянувшийся в груди страх чего-то неизбежного, без чего можно было бы обойтись, но обойтись не удастся.

Неожиданно все кончилось. Нас спеленала странная, песчано-сухая тишина. Гесс плакала, уткнувшись лицом мне в грудь.

-         Я устала, - всхлипывая сказала она. - Я не могу так больше. Когда все это кончится?

-         Не надо, - я погладил ее по растрепанным волосам. - Ты же все понимаешь… Ты же видишь: все еще только началось. Но раз началось, то значит не кончится уже никогда… Ни-ког-да.


В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог.

Оно было в начале у Бога.

Все через него начало быть, и без него ничего не начало быть, что начало быть.

В нем была жизнь, и жизнь была свет человеков.

И свет во тьме светит, и тьма не объяла его.

ОМ

Слово, лишенное звука. Только лишившись звука оно могло сохраниться. Слова, обращенные в звук утратили свое звучание и смысл.

Ом… Это - шелест первой волны на рассвете. Это первое дыхание новорожденного…

К чему тебе мои слова, малыш? Ведь это только мои слова. А ты все равно не поймешь их - так же, как я не пойму твоих слов. Просто потому, что мы по-разному называем вещи своими именами. Ибо, сказал мудрец : мыль изреченная есть ложь.

Так что, давай лучше помолчим. Пойдем, я покажу тебе Небо.


Я взял Гесс за руку и подвел к окну. И мы шагнули через подоконник…

Воздух был похож на хрусталь. Он тихо звенел, вливаясь в легкие, и этот звон разливался по нашим жилам - как будто маленькие льдинки по замерзающей реке. И так же звенели звезды, вмерзшие в фиолетово-черную чашу неба. Звезды были колючие и холодные - казалось, будто кто-то там, наверху, разбросал горсть бриллиантов. И не было этому конца, и все сущее казалось всего лишь началом. И от неба шел странный, голубовато-зеленый запах.

Наверно, я просто пустил Гесс в этот мир, потому что она сказала тихо, но очень уверенно: "Теперь ты никуда не уйдешь". И я понял, что она права. Я увидел протянувшуюся между нами хрустальную цепь…


Тоска… Какого черта?!. Упругие синеватые кольца дыма заползают под ребра и растворяются, оставляя лишь холодную звенящую пустоту в груди. И горячий  ком сердца, висящий в этой пустоте на тонкой, едва ощутимой нити… И воспаленный нарыв памяти. Какого черта?!.


Холод и ветер остались за щелястой скрипучей дверью. Приторно-влажный осклизлый воздух подъезда был до тесноты заполнен запахом крыс. Липкий, болезненно-желтый свет засиженной мухами лампочки стекал по обшарпанным стенам и размазывался по грязно-серому полу, старательно огибая непроглядные лужи теней.

Я нажал на кнопку и из квартиры старческим кашлем отозвался звонок. Несколько минут - пока не раздались за дверью шаркающие шаги - я вглядывался в бездонную черноту крысиной норы, нахально примостившейся между дверями квартир. Наконец, в замке со скрипом повернулся ключ.

Я шагнул внутрь и со всех сторон на меня навалилась безысходность. Она была здесь во всем: витала в тяжелом густом воздухе, проявлялась пятнами плесени на стенах, шуршала крысиными лапками под полом, свешивалась лохмотьями паутины с потолка, выглядывала из-за обвисающей и отваливающейся штукатурки на стенах ванной…

Потом я долго сидел на тускло освещенной кухне (верхний свет отсутствовал - впрочем, казалось, что эта кухня и не может быть освещена как-то иначе - только тускло) и разглядывал ободранные табуреты, проваливающийся пол (в прошлый мой приезд сюда плита, оседающая в подвал, выглядела не столь угрожающе), черные разводы на потолке… Вот так. Доброе утро, последний герой. Проснись и ослепни, сраженный увиденным. Что в таких условиях может вырасти в душе у человека, кроме безысходности и равнодушия ко всему - включая и себя самого?

-         К черту, - сказал я и ушел. На улице был собачий холод и ветер.


Ветер… Ветер… Он громыхал отогнувшимся куском железа на крыше коробка-остановки, бился пойманной птицей в лихорадочно мечущихся пятнах фонарного света, тяжело вздыхая наваливался вдруг влажной, пропитанной запахом талого снега упругой волной, чтобы в следующий момент откатиться, спрятаться в лабиринте покосившихся темных ларьков. Мир стал собственным призраком, наполнился трескучим бледно-голубым светом парящих в небе фонарей, разбросавших свои отражения по причудливо изогнутым ветряным волнам и подернутому перемолотой зыбью раскисшего снега асфальту. Реальность беззвучно провалилась в небытие.


Зачем ты оставила меня одного? Только не сегодня! Не сегодня, когда ускользающая, обезумевшая реальность вдруг оборачивается змеей оголенного провода и бешено, зло бьет током по обнаженным нервам…

Зачем ты вернешься? Чем бессмысленность возвращения лучше бессмысленности ухода? И почему я сам всегда возвращаюсь в клетку? Может, мы просто преступники? И каждый из нас - лишь преступление другого, а потому мы обречены вечно вертеться в этом круге?

Я потерял себя, а моя жизнь потеряла смысл. Потерять гораздо легче, чем найти… Я подхожу к зеркалу и вижу в нем незнакомое лицо. Но до конца я ни в чем не уверен: может, я просто не помню, как я выгляжу, и потому лицо это незнакомым мне только кажется…

Так зачем ты оставила меня одного? Я боюсь своих мыслей. Серыми призраками окружают они меня, холодным туманом заползают под одежду, вызывая озноб… Есть ли мера прощения за мою слабость? Есть ли у меня право быть виноватым? Почему именно сегодня явился ко мне этот безликий холод, перед которым я не могу устоять? Не покидай меня сейчас - ибо, когда призраки становятся реальностью, реальность превращается в иллюзию, ускользая из рук, из глаз, из памяти…

Видишь - я уже забыл легкие прикосновения твоих пальцев, мягкий блеск твоих глаз… Остались только эти слова - даже их смысл потерялся, ускользнул, запутавшись в глухих шлепках капель о карниз, равнодушных сухих щелчках часов…

Сейчас я выйду на кухню и сварю себе кофе - пошло и пресно. И мне некому будет показывать Небо и не захочется гулять под несуществующим за распятием окна лунным дождем… А в душе будет пусто как в холодильнике - ты понимаешь, о чем я. И уже не важно, что было и что будет - потому что именно сейчас во мне умрет что-то неосознанное, но очень важное. И вряд ли это можно будет исправить. Нет, конечно, от этого мало что измениться. А, может, и совсем ничего - по крайней мере, так будет казаться нам обоим. И это будет ложью… Боже мой, как глупо!


Розовые облака над пепельно-серой землей… никто не увидит этого кроме меня. Вчера я вдруг понял, что открыв любую дверь, я могу выйти в иной мир - и мир этот будет только моим. Так почему ч не спешу? Боже мой, как глупо! Старческий кашель звонка. Кто там? - Я: идиотский, но единственно правильный ответ на идиотский вопрос. А что еще вы хотели бы услышать? Можно сказать "мы" - "МЫ" - это такой липкий бесформенный ком серого теста, замешенного из безвкусной муки, в которую перемалываются для удобства употребления разнокалиберные золотистые зерна самых разнообразных "Я". Все просто: не тысячи "Я", а одно безликое "МЫ". Всепоглощающее и всеядное. Вымывающее из мозгов мысли студенистыми соплями МЫльных опер, не затрагивающих в то же время МЫслей, МЫчание, стекающее со сцен и трибун… МЫ - НЕ ОНИ, ОНИ - НЕ МЫ. Немы от рождения, но от рождения - МЫ. Боже мой, как глупо! К черту!


Бежать! Бежать в клетку… хочется купить себе очки и нарисовать на стеклах решетку. Не выпускайте меня наружу! Я страшен. Но пусть мой страх останется внутри - ибо, если он вырвется на свободу, я буду просто жалок. А это куда страшнее.


В глаза вгрызается ночь. Ночь - это благословение для уставших за день дорог. Но есть ли в ней хоть одна дорога, которая вела бы мимо проклятия дня?

Пора спать…



*          *          *


Третий Рим пал. Но пал он не в семнадцатом. У каждого государства есть своя черта, перешагнув которую оно - государство - становится империей. И этот момент определяет его дальнейшую судьбу. Потому что империя не может пасть, не достигнув определенной кульминационной точки своего развития. Так же, как она не может позволить себе застояться на пути к пику своего рассвета и так же, как не может она потом возродиться.

Тогда, в семнадцатом, произошел лишь переворот, необходимый империи, чтобы выйти из начинающегося слишком рано застоя и начать следующий виток своего развития. Николая Кровавого сменил на троне Владимир Велеречивый -  только и всего. Но и новоиспеченный монарх не мог сыграть необходимой роли - почему и был подсижен Иосифом Хитрым. Именно при Иосифе начался буйный рост имперской мощи и славы, восхождение империи к вершинам ее возможностей. И империя достигла апогея своего развития - не в тринадцатом, чтобы пасть и вновь возродиться, а в шестидесятых - чтобы в семидесятых начать тихо загнивать.

Так что, именно период правления Никиты Сердобольного надо считать эпохой расцвета. Потому что с самого своего образования в глубине веков и до этого момента империя не прекращала своего существования и пошатнуть ее не могли даже мировые войны.

Но вот, на смену Сердобольному пришел Дремучий - и золотистым пушком плесневелой помпезности покрылся Третий Рим. Империя продолжала существовать по инерции. Гигантский маховик, который она собой являла, продолжал работать на отметке "полный вперед" - и, хотя процесс распада этого колосса, стоящего на глиняных ногах, предотвратить уже было невозможно, но можно было его не ускорять. В этом случае он тихо-мирно распался бы на кучу безопасных обломков. Но, к несчастью на трон взошел полный энтузиазма и имперских амбиций Михаил Меченый. И по высочайшему указа "планово вертай обратно", разваливающуюся машину попытались переключить с "Полный вперед" на "Полный назад". И Третий Рим пал - не тихо и незаметно. Гигантская империя рухнула, погребая под обломками половину Азии и большую часть Европы, заставляя весь мир задыхаться в поднявшейся над руинами пыли.

Первые два Рима так и не возродились. Потомки их смирились со своим положением и не пытаются возродить мишурное величие. Но наш Рим пал только что - так можем ли мы, ослепленные имперскими амбициями, развращенные имперской гигантоманией, позеленевшие от попрания имперской гордыни - признать, что империи больше нет и, если верить историческим закономерностям, НИКОГДА БОЛЬШЕ НЕ БУДЕТ?!! Сможем ли мы отказаться от притязаний на особое место в истории, от неуемного желания быть САМЫМИ ПЕРВЫМИ, САМЫМИ ГЛАВНЫМИ, САМЫМИ ВЕЛИКИМИ И САМЫМИ МАМЫМИ? Если да - то мы научимся просто жить и быть первыми - местами, главными - наравне со всеми. И, право же, это лучше, чем идти ко дну под грузом раздутого самомнения или строить новый мраморный дворец на старых надломленных сваях. Все пути ведут в Рим, но все пути Рима ведут в никуда.


Эти мысли не давали мне уснуть всю ночь напролет. Я видел в каждом из нас ПЯТЫЙ РИМ.


Черт бы побрал эти белые ночи. Проснувшись и глянув одним глазом в окно, не удается определить, сколько времени. Приходится ползти за часами. Пять. Тупо пытаюсь сообразить - чего. Утра или вечера. Но, скорее всего, утра. Самое неприятное, что обычно, пока я ползу за часами, успеваю безнадежно проснуться.

В комнате царит полнейший погром. На полу куча шмоток, изорванных в клочья, груды рваной бумаги, осколки стекла и пластмассы. Интересно, кто все это устроил? Возможно - я сам. Но я ничего не помню. Это довольно странное ощущение. Оно бывает двух типов: помню, что что-то делал, но что именно - не помню, или (что куда менее забавно) - после какого-то момента не помню ничего. Как будто ничего не было. Но что-то, все-таки, наверное было. Иначе, с чего бы этот погром?

Попытка вспомнить, что же было вчера, вызывает судороги в желудке. Кто-то приходил. Кто-то уходил. Стил напилась в хлам. Вдрызг, в дым, в ничто. Помню, как она сидела свесив ноги из окна, махала руками, пыталась вышибить пятками стекло и орала на весь Питер. Зачем орала - сама не знала. Она, наверно, тоже ничего не помнит. Теперь будет дрыхнуть до завтрашнего утра и проснется в похмелье полукоматозной степени. Бог с ней. Пока я ее держал в окне, я был относительно трезвым. Так что, я все равно помню больше, чем она. Ха-ха!

Потом ходили к ларькам. Потом к ларькам бегали. Под конец то ли ползали, то ли таскались - скорее, нечто среднее. Количество выпитого можно сосчитать только по пустым бутылкам. Но сколько их было вчера, когда все это начиналось, все равно никто не помнит. Значит - очень много было выпито.

Из того, что я еще помню, смутно вырисовывается чей-то рассказ о том, как Стил приставала на улице к бульдогу и кормила его шоколадкой. Куда Стил делась после этого неизвестно. Остается надеяться, что не пошла бульдогу на закуску.

Еще, говорят, она несколько раньше пыталась кому-то отстричь маникюрными ножницами ногу… Или это ей кто-то пытался отстричь ногу? Не помню.

Я зашел в ванную. В ванне плавало тело, в человеческом состоянии именуемое Ульфом. Ничего, кроме галстука, на нем не было. Вода в ванне была холодная. Ульф был синий, пупырчатый, но живой - время от времени он сладко похрапывал и причмокивал во сне. Возможно, ему снилось продолжение банкета.

Я выполз на кухню, бухнул чайник на плиту, закурил и тупо уставился в пол. Пол был ничего себе. Узнавал я его с трудом. Во мне шевелилось смутное ощущение, что вчера он был другого цвета. Впрочем, это можно выяснить позже.

Чайник раздраженно булькнул и принялся плеваться на плиту. Вставать было лень. Однако, пришлось. Похоже, я еще не до конца протрезвел. Ходил, во всяком случае, еще не очень уверенно. Вот черт! - и спать не охота. А чем можно заняться в пять утра, если нет абсолютно никакой возможности сфокусировать глаза а книге, а в желудке поселилось похмелье? Вот про что сфинксу посетителей надо было спрашивать!

Я влил в себя глоток чая. Ощущение было довольно забавное - будто в глотку швырнули ядерную бомбу и она там тихо-мирно бабахнула… в сторону желудка. Я лениво подпрыгнул и нехотя ойкнул. Возможно, конечно, жизнь стоит того, чтобы пить, но любовь к выпивке вряд ли стоит этой желудочной тоски.

"Просто пить надо меньше, - сообщил я себе. - Но, как можно чаще".

Неопределенный зуд в районе грудной клетки погнал меня выяснять масштабы разрушений. Результаты были не утешительные: была уничтожена почти половина полезных вещей. Все бесполезные вещи были целы.

Я вздохнул и поплелся обратно на кухню - горевать об утраченной памяти и ждать, когда проснется кто-нибудь, кто помнит о вчерашнем безобразии больше меня.


Ветер плещется в кронах деревьев. Ветер спит на безмолвных вершинах. Моря мерная поступь ложится строкою на берег. Небо плещется в окна… В глазах растворяется город… Где, скажи, эти тропы, что уводят за край горизонта?


Любовь бывает разная. Любовь может быть похожей на солнечный свет, а может - на лунный. Она может быть похожа на море и на ветер. Бывает любовь похожая на занозу и бывает - на камни. Она бывает случайной, преднамеренной и по необходимости. Любовь - это то, что мы сами себе выбираем. И только от нас завит, что она с нами сделает: заставит ли гореть, или превратит в глыбу льда; научит летать, или раздавит, насыпав сверху курган из серого булыжника. Но бывает и еще хуже, ибо она может проделать все это одновременно.

Но, милая, - какая нам разница?! Наша любовь - это очень удобная вещь. Она ненавязчива. Мы можем убрать ее в шкаф, присыпать для лучшей сохранности нафталином и доставать по мере необходимости. И это прекрасно: ведь, право, в шкафу она сохранится гораздо лучше, чем в нас! Там она не будет зависеть ни от инфляции, ни от погоды, ни от наших знакомых. Там она будет выступать в роли праздничного костюма, который одевают в особо торжественных случаях - и отнюдь не для того, чтобы поразить воображение друзей, так как им абсолютно все равно, какого цвета и фасона ваши брюки, когда они роняют на них салат или проливают ликер, - а для того, чтобы почувствовать себя значительным и обаятельным и тем потешить свое самолюбие. Разница лишь в том, что такую любовь несколько сложнее заляпать салатом.

-         Идиот! - закричала Гесс. - Прекрати!!!

-         Конечно, идиот, - согласился я. - Когда-то я был молодым идиотом. Это было много лет назад. Сейчас я все еще идиот. И все еще молодой. Так что, во мне, видимо, ничего не изменилось. Я по-прежнему люблю тебя. Я не могу не любить то, что создал. Но я редко вспоминаю о тебе, пока твой мир сложен стопкой и убран в папку… Но я все равно люблю тебя.

-         К черту, - устало сказала Гесс. - Ну его все к черту.

-         Хорошо, - согласился я и взял ее за руку. - Давненько мы там не были.


Мы падали в бездну - не знаю, вверх или вниз. Сгустками мрака глухо хлопали за спинами черные перепончатые крылья. Глухой печальный стон Вечности окутывал нас плотным саваном. Навстречу нам (сверху? снизу?) неслось туманное облако вожделения. Я взглянул на Гесс и мрачный огонь вспыхнул во мне, прокатился горячей влажной волной от живота к горлу. Гесс была прекрасна: острая иззубренная клювопасть далеко выступала за высокие, резко очерченные пирамиды скул, между клыков часто и быстро мелькал сухой коричневый язык, похожий на толстого червя, багровые треугольные глаза горели глубоко под ломаной линией надбровий, над плоским, изрезанным складками лбом, белесым и влажным, возвышался фиолетовый гребень, окруженный изогнутыми рогами и упругими змеистыми щупальцами, на затылке подрагивали острые вытянутые ушки; ее выгнутое угловатое тело - покрытое жесткой черной щетиной, оставлявшей обнаженными лишь половые органы в центре живота - сейчас набухшие, полиловевшие и призывно разверстые - заканчивалось длинным членистым хвостом, увенчанным матово-прозрачным, сочащимся терпким ароматным ядом, жалом; три пары тонких, слегка вздутых на суставах, когтистых лап призывно тянулись ко мне. Из середины моего живота стремительно вырвался змеепенис, и я бросился к Гесс, и мутный туман окутал нас, и мы сплелись, слились, хрипло воя, визжа, рыча, кусаясь и царапаясь, проникая друг в друга, разрывая друг друга на части - чтобы вновь слиться, став уже чем-то другим, исчезнуть, раствориться, рассеяться, собраться в единое целое, где нет ни ее, ни меня, а есть только что-то неизмеримо большее, и вновь разделиться, пасть на самое дно того, что зовется бездной и в результате оказаться на сияющих вершинах чистоты - или, наоборот, - вознестись к недоступным вершинам, подняться над ними и оказаться на дне бездны, оставаясь все это время у истока времен, у начала бесконечности - или, у ее конца…

Ты знаешь теперь этот танец. У него нет названия, но он - единственное, что может вырвать нас из мрачных подземелий ада.

Тают, тают полные печальной безнадежности лица, окружавшие нас хороводом. Стон Вечности умирает, раздавленный тишиной ослепительного мгновения. И нет больше черных стен тех извилистых коридоров, что вели нас в нашем стремительном падении из ниоткуда в никуда…


Стекла тихо звенели под упругим напором солнечных лучей. Или это солнечные лучи звенели, дробясь о стекла?

Мы лежали на теплом, не слишком чистом кухонном полу. Гесс била крупная дрожь - она то ли плакала, то ли смеялась беззвучно - а скорее всего, и то и другое одновременно. Я встал, выпутал ноги из разорванной почти пополам блузки (похоже, я несколько перестарался, извлекая Гесс из одежды) и стал одеваться. То есть, скорее, попробовал это сделать. Мои трусы обнаружились в кастрюле с супом - похоже, и то и другое было безвозвратно утрачено. Гесс расхохоталась - на этот раз отнюдь не беззвучно. Видимо, выражение моего лица располагало к безудержному веселью. Что же до меня, то я ничего смешного в супе с трусами (тем более моими) не находил. Так что, я испытал некоторое мрачное удовлетворение, наблюдая, как Гесс пытается надеть блузку: я почувствовал себя отмщенным.

-         Ну и как тебе ад? - спросил я, бросив бесплодные попытки отыскать носок.

-         Это… Это… Гесс вздрогнула, видимо вспомнив, в каком виде я предстал перед ней. Похоже, она считала, что ее вид тогда был намного лучше моего.

-         Ад - это я, - сказал я. - Только не воображай, что ты - это рай, и что там у тебя были белые пернатые крылышки, нимб и ангельская внешность. Ты - тоже ад. Может, только, не совсем такой, как я. А рай - это мы. Это два ада, слитые воедино. Минус на минус дает плюс. Всеобщий рай возникает из соединения персональных преисподних. Обратное, кстати, тоже верно. Закон единства и раздрая противоположностей. Диалектика. Маркс.

-         Да? - рассмеялась Гесс. - Чего еще хорошего сказал Маркс?

-         Ну… - я немного подумал. - Еще он сказал, что  каждый дурак рано или поздно оказывается в дураках. И доказал это на собственном примере.

-         Угу, - глухо отозвалась Гесс из-за холодильника. - А я-то думала, что он был марксистом.

-         Чушь! - возмутился я. - Марксистом был Энгельс. А Маркс был вздутым от самомнения параноиком, что позволяло ему время от времени выдавать довольно умные вещи. То есть, мысли. Правда, сам он их понять не мог.

-         А что, - пропыхтела Гесс из-под стола, - умные мысли - это прерогатива параноиков?

-         Нет. Но если бы он был просто вздутым от самомнения Марксом, то у него не родилось бы ни одной умной мысли.

-         И что бы тогда было? - на сей раз Гесс в поисках какой-то из частей своего туалета забралась за разделочный стол, являя при этом миру (в моем лице) лишь нижнюю часть тела - все еще ни чем не прикрытую. Это сбивало меня с толку.

-         Тогда бы Энгельс не был марксистом,, - рассеяно ответил я.

-         Слушай, - Гесс выбралась из-за плиты. - Ты не видел в окрестностях чего-нибудь из моей одежды?.. Ну, кроме остатков блузки.

-         Нет, - я почувствовал, как мои губы сами по себе расползлись на пол-лица в идиотской улыбке. - А зачем она тебе? По-моему, так гораздо симпатичнее… Да и спать скоро.

-         Да ну тебя! Ни фига себе - скоро. Три часа дня!

-         Вот и я говорю, - поддержал я. - Уже три часа, а еще столько всего надо успеть!

-         Тьфу, маньяк, - рассмеялась она, - Что ж мне теперь, так и ходить?

-         Зачем ходить? - удивился я, - Ходить не надо, - я поймал ее за руку и притянул к себе.

-         Хватит с тебя пока, - Гесс вырвалась, дернула меня за ухо, показала язык и ушла в комнату одеваться.


Коридоры… Коридоры… Серые стены - где пористые, сухие, измученные жаждой, где - потные, вонючие, сочащиеся осклизлой влагой. Ходы, прорытые гигантским червем??. Хитросплетения скрученных, завязанных в узел, высосанных извилин мозга?..

Я блуждаю по бесконечному серому лабиринту в поисках выхода - как будто есть еще какой-то выход. Есть только вход - но, Боже! - как глупо теперь возвращаться к началу. Или, не к началу, а к истокам? Я не знаю, есть ли разница. А выход? - выход я буду искать. Искать в вечной робкой надежде, что свет в конце туннеля не окажется носовым фонарем хароновой лодки.

Ветвятся, извиваются коридоры, бессмысленно вгрызаясь в лежалую землю. Налево? Направо? - какая разница?! Направо - жажда, налево - потоп. И нельзя назад. Там, позади нет ничего, кроме бесчисленной череды моих отражений. Но нет сил посмотреть себе в глаза. В них нет ничего, кроме призрачной надежды - вчера, позавчера… надежды, что отсюда есть выход, который я смогу найти; надежды, что ты будешь со мной. Но стоит мне увидеть ее отражение в своих глазах - и она умрет. Не там, вчера - это было бы глупо и неправильно - а здесь, сегодня. И тогда не останется ничего - только лечь, закрыть глаза и увидеть в конце туннеля свет харонова фонаря, бросающего призрачные отблески на мраморно-черные волны Стикса.

Ни шагу назад. Тусклая серость коридоров лучше багровой тьмы аидова царства. Брести, спотыкаясь, в звонкой тишине пустых коридоров - тишине, заполненной лишь шорохом крови в жилах, да стуком сердца.

Не разорвать бетонной паутины. И там, впереди не блеснет дневной свет. Только стук сердца. Только шелест крови. Это значит - я жив и могу найти выход - пока есть силы идти, пока живет в глазах призрачный отблеск надежды.

У этого лабиринта есть свои законы. Коридоры его похожи на внутренности червя, который проглотил меня и теперь переваривает мою душу. Или, скорее, волю. Поэтому, находясь в лабиринте, лучше быть атеистом. Атеисты - это особенные люди. Они предпочитают считать, что их главная ценность - это мускулы. То есть - мясо. И что после смерти, от них не останется ничего, кроме горсти пепла или обильной закуски для червей. Вера в любого Бога начинается там, где участь атеиста человека не устраивает. Мы предпочитаем жить вечно. И, уж если не вечно, то, по крайней мере, гораздо дольше, чем живет наша бренная оболочка. Предложение атеистов продолжаться в детях, нас явно не удовлетворяет. Тело пусть едят черви - но я все равно буду жить, - даже когда они слопают все, что было моим телом. Такой подход к делу позволяет радоваться жизни здесь, рассчитывая на аналогичное положение вещей там. Атеисты упорно бубнят, что они верят в то, что Бога нет, и в то, что после смерти все, что они собой представляют, съедят развеселые могильные черви, что позволит полезным атеистическим веществам вернуться в свой круговорот в природе - но это сугубо их личное горе. Меня это ни в коей мере не устраивает. Предложения христиан меня тоже не привлекают - но это, впрочем, отношения к делу не имеет Я просто хотел сказать, что попав в лабиринт депрессии лучше на время стать атеистом – тезисы о поджидающей в конце жизненного пути пустоте червячьих желудков как объективном завершении существования, заставляют с отвращением относится к такому неприятному факту. Остается изо всех сил выживать. Потом, когда обнаружится выход из лабиринта, можно будет причмокивая от удовольствия усесться в кресло с рюмкой коньяка и сказать: "И как это я мог усомниться в бессмертии собственной души и в наличии высшей силы, которая его обеспечивает?!" - и почувствовать себя безгрешным и счастливым. Может, именно тут и кроется Выход?.


Ожидание… Ожидание… Чуть хрипловатый, срывающийся голос: "Она ждала тебя… Она все время ждала тебя. Выйдет погулять перед домом, а сама все смотрит в сторону остановки: вдруг ты приедешь? А потом вдруг заторопится домой: боялась, что ты позвонишь, а ее не будет. И все время говорила, что она приготовила тебе поесть. Каждый день. "Он сегодня не обещал, - говорит, - а вдруг приедет?". А сама все смотрит и смотрит на остановку. Ждет. А уж как она радовалась, когда ты приезжал! Только об этом и говорила. Она все время о тебе говорила. И ждала все, ждала…"

Она все время ждала меня. Каждый день с утра до вечера. Она ждала, что я позвоню ей, ждала, что я приеду. Она выходила на улицу и смотрела в сторону остановки. И я знал об этом. Я ЭТО ЗНАЛ. Но улица оставалась пустой и молчал телефон. А иногда я звонил и говорил, что приеду. И не приезжал. А она ждала. Ждала покорно, молча, принимая все как есть. Когда же я, наконец, появлялся, она накрывала на стол и робко стояла в стороне, светясь какой-то тихой неземной радостью. И опять ждала - взгляда, слова, просто внимания - того, что я не мог - или не хотел ей дать, потому, что это было глупо и никчемно похоронено мною где-то глубоко под грудой страхов и комплексов. А она продолжала ждать. И ожидание перешло в вечность. Я так и не смог излечится от глупости. Она не дождалась меня. Автобусы распахивали двери, от остановки тянулась цепочка людей - но меня среди них не было. Чего теперь стоят все мои слова? Чем я смогу расплатиться за ее ожидание - расплатиться хотя бы с самим собой? И чем я смогу заполнить черную бездонную пустоту, поселившуюся внутри меня и пожирающую мою душу?

Нет, я не ищу оправданий. Я не ищу даже покоя. Но тогда чего? Забвения? - но его не будет, потому что жестоким змеящимся бичом в меня впивается понимание: только она любила и принимала меня таким, какой я есть, не требуя от меня ничего, кроме того, что я есть; и только она ждала меня - ждала лишь потому, что я мог приехать. Так, может, теперь я ищу такого же ожидания? - чтобы смотреть в сторону остановки и ждать… Ждать…


Вечность лопнула, как мыльный пузырь. Мое время еще не пришло. А может быть, что и не придет никогда. За окном корчится жалкая пародия на лето. Чавканье кота вплетается в мерное тарахтение холодильника, и в омуте этих звуков тонет серый слезливый мир.

- Понимаешь, - говорю я, - бывает так, что настанет полная задница. Лето гнуснее насморка. Температура внутри - там, где обычно бывает сердце - примерно такая же, как снаружи. Она приближается к нулю, причем абсолютному. Все валится из рук. Ничего не получается. Любое действие и начинание оказывается бессмысленнее пережевывания воздуха. Раздавленный чувством собственного бессилия, напоминаешь себе перевернутую на спину черепаху. А задремавшая было пустота внутри вдруг взрывается острым безжалостным лезвием тоски по тому, что потеряно навсегда - знаешь, что тогда для мужика самое трудное?: не заплакать. От сознания собственного бессилия и ничтожества, глупости и слабости - оставшись наедине с собой. Когда рядом кто-то есть, на то, чтобы держать себя в руках, уходит гораздо меньше сил. Но когда ты один… И не важно, что об этом никто не узнает: главное, что тебе самому это будет прекрасно известно. И нужно держаться, чтобы сохранить хотя бы те жалкие крохи самоуважения, которые еще остались. Моя песня мертва. Моя гордость мною самим повергнута в прах. Внутри не осталось ничего, кроме постоянно растущего омута пустоты. Впрочем, какая разница? Я не об этом хотел сказать. Но - что может быть глупее колеса, летящего к разрушенному Риму?!

Тебя сейчас нет здесь. Это хорошо. Я никогда не смог бы сказать всего этого вслух. И я удивляюсь, как у меня хватило сил написать это. Я устал и боюсь - боюсь своего Пятого Рима.


На улице присутствовал дождь. Вот именно так: не "шел", а присутствовал. Его не было видно, но он чувствовался во всем. Воздух был наполнен теплым, свежим, чуть сладковатым запахом и настолько пропитан водой, что стал похож на губку: казалось, кинь его в лужу, и он утонет. А по лужам нестройно и глухо шлепали крупные тяжелые капли, падавшие с крыш, срывающиеся с ветвей, выдавливаемые ветром из грузных мышастых облаков. Ветер был способен на это - он был похож на прибой. Он накатывался мягкими, но плотными волнами, пропитывая одежду теплой влагой, смывая с лица холодную духоту квартиры.

И мир, не вызывавший во мне ничего, кроме отвращения, когда я смотрел на него сквозь подернутые белесой пеленой пыли окна, теперь казался чистым и светлым. И мне хотелось вдохнуть - вдохнуть так, чтобы треснула тесная клетка ребер, и легкие взорвались, расплескав по небу безумную песню вернувшейся весны, унося ее с собой к горизонту - туда, где Земля превращается в Небо.

Я возвращаюсь. Ты слышишь, я возвращаюсь. Я не знаю, зачем и куда, я не знаю, почему - но не все ли равно?! Что может быть глупее колеса, летящего к разрушенному Риму?.. Я возвращаюсь в свой Рим. Мой Рим пал. Я отстрою его заново - со всем тщанием, на какое способен. Закладывая первый камень, я буду знать, как и почему рухнет мой Вечный Город, но я буду строить его. Я - торговец иллюзиями. Главный мой покупатель - я сам. Я построю свой Рим и буду смотреть, как рушатся его с таким трудом возведенные стены. И когда этот Рим падет, я стану строить новый. Это доводит меня до безумия - потому что это единственное, в чем мы все до тошноты похожи друг на друга, но я ничего не могу с этим поделать. Рим нужен мне, потому что Рим - это стены, за которые можно спрятаться. Я не могу жить без этих стен. Я не могу не строить лабиринта, в котором сам же и буду блуждать до тех пор, пока стены н обветшают и не рассыплются в прах, освобождая место для новых стен. Замечательный пример сизифовой глупости, на которую мы себя обрекли. Что может быть глупее колеса?..